Федор Федорович Фидлер. Из мира литераторов.

Данный текст помещен в раздел воспоминаний, хотя это не воспоминания, а дневниковые записи. Но на целый раздел дневников материала не собрать, поэтому придется оставить его здесь. Очень жаль, что столь ценный источник не был мне известен при написании книги «Истаять обреченная в полете» (моя книга вышла в 2007 г., а записи «немецкого служки в храме русской литературы» были изданы в русском переводе только в 2008 г.) — наблюдения Фидлера весьма интересно коррелируют с теми, которые удалось собрать мне, и практически полностью подтверждают мою версию (хотя последнее утверждение кого-то может удивить).


Лохвицкая появляется на горизонте Фидлера осенью 1898 г., после своего окончательного переезда в Петербург. Наблюдателя явно интересует личная жизнь поэтессы, встречая ее в кругу литераторов, он пунктуально отмечает, кто ее провожал, с кем она говорила, кому делала знаки внимания. Очевиден его преимущественный интерес в этой персоне (как, впрочем, и во многих других): все «непечатное» и компрометирующее. Из внешне вполне невинных слов и действий он делает самые далекоидущие выводы. Хотя, имея возможность просмотреть наблюдаемые им отношения с других сторон, понимаешь, что его подозрения в значительной мере беспочвенны. Так, переписка Лохвицкой с Аполлоном Коринфским ясно свидетельствует о том, что романических отношений между ними не было, хотя Коринфский был давним поклонником Лохвицкой и не скрывал своей увлеченности ею. Прозаически-деловой характер носят и сохранившиеся в архиве поэтессы письма В.П. Гайдебурова.


Наибольший интерес представляют сведения о романе поэтессы с Бальмонтом. Собственно, этот источник — главное доказательство того, что роман действительно имел место. Он развеивает возникший в последние годы и почему-то уверенно принятый исследователями творчества Бальмонта «миф о мифе», согласно которому никакого романа не было вообще, а было лишь «литературное сотрудничество». Однако отношения Бальмонта и Лохвицкой, о которых с предельной (и даже запредельной) откровенностью говорит сам Бальмонт, на самом деле, далеко не так понятны, как это может показаться на первый взгляд.


Бальмонт вместе с женой, Екатериной Алексеевной, проводит зиму 1898/1899 г. в Петербурге. Легко предположить, что делает он это именно из-за Лохвицкой. Еще до наблюдаемых Фидлером встреч поэты в одно и то же время (в сентябре 1898 г.) оказываются в Крыму. Напомню, что до этого Бальмонт два года жил за границей и в Россию приезжал лишь ненадолго, в ноябре-декабре 1897 г. Наблюдаемый Фидлером этап жизни влюбленных соответствует началу «красного расцвета» их стихотворной переклички. Следующим летом Бальмонт приступит к написанию сборника «Горящие здания», в котором будет пылать этот «красный цвет» пламенной страсти, жестокости и пытки. В этот же период, как явствует из данных записей, создаются (по крайней мере, частично) и те стихотворения, которые позднее войдут в цикл «Зачарованный грот». Вместе с тем видно, что отношения Бальмонта и Лохвицкой уже далеко не идилличны. На пятницах Случевского Фидлеру ни разу не удается зафиксировать их совместный приход или уход. От его взгляда не утаивается, что порой они просто не разговаривают друг с другом (те же предположения высказывала в своей книге и я). «Откровенные знаки внимания», оказываемые поэту поэтессой, Фидлер отмечает разве что на дне ее рождения (одна из первых записей). Его удивляет, что день рождения Лохвицкой празднуется в отсутствии ее мужа, однако это привычный мотив ее жизни. Примерно в то же время она сообщает Коринфскому, что муж уехал на два месяца (ср. ее письмо XVIII к А. Коринфскому.. Возможно, этот отъезд был не единственным. О Бальмонте Лохвицкая отзывается по большей части раздраженно (ср. ее письмо XXII к А. Коринфскому.).


«Откровения» Бальмонта Фидлеру неоспоримо свидетельствуют лишь о том, что репутация Лохвицкой ему безразлична и что он способен рассказывать компрометирующие вещи не о случайной и «проходной» пассии, к которой не испытывает никакого уважения, а о поэтессе, стихами которой восторгается, и о женщине, которую будет любить и помнить до конца своих дней. Хотя из его рассказа можно сделать вывод, что связь их длится уже давно, и даже что она ему надоела, его поведение свидетельствует о другом: он захвачен именно той «страстной волной», о которой будет кричать в «Горящих зданиях». Интересно, что в многолетней и весьма откровенной переписке с ближайшим другом, Брюсовым, он ни разу не упоминает Лохвицкую в контексте таких отношений (Брюсов уж точно не преминул бы позлословить, если бы таковые признания имели место!). Таким образом, нельзя исключить, что «откровения» – ни что иное, как фантазии «Любящего», не добившегося желаемого результата. Он и сам легко признает, что одно эротическое стихотворение, которое все слышавшие его сразу связали с Лохвицкой, является всего лишь плодом фантазии.


Несомненно, Лохвицкой в скором времени стало известно, какие слухи распространял о ней Бальмонт, понятно, что она имеет в виду в драме In nomine Domini, повествуя о том, как влюбленная Мадлен оговаривает Гофриди (были ли в реальности слова Бальмонта оговором или просто неумением сохранить тайну, сказать невозможно, но в данном случае это и не важно).


Напомню тем не менее некоторые строки из стихотворения А. Коринфского «Мирра Лохвицкая». :



»...И вот она, постигнув ложь и зло,

Сказала нам, подняв к Безбрежности чело:

"Одно страданье – бесконечно!"


и:


"Свободной христианкою ушла,

Лжи века непричастной».


Коринфский, несомненно, достаточно хорошо знал всю ситуацию. Также не стоит забывать и о свидетельствах других мемуаристов, представленных в данном разделе.


В последующие годы Фидлер упоминает Лохвицкую намного реже. То ли потому, что она реже появляется в обществе, то ли он больше не находит в ее поведении интересующего его компромата.


При чтении этих записей поражаешься не поведению «безнравственной» поэтессы, а реакции на ее поведение (и вообще на нее) других, «высоконравственных» представителей литературного мира (и в первую очередь, самого повествователя), их инквизиторскому лицемерию и равнодушию, граничащему с жестокостью. Насколько можно понять, Лохвицкая причисляет Фидлера к кругу довольно близких для себя людей (раз уж он оказывается приглашен к ней домой на день рождения, – Мережковские, к примеру, среди гостей не значатся). В ее архиве сохранились несколько писем Фидлеру, в одном из которых (1903 г.) она сообщает о плачевном состоянии своего здоровья и сетует, что «такой редкий гость», как он, заходил к ней, когда она «лишена возможности видеть кого бы то ни было кроме сиделок и докторов».


По-настоящему шокирующей оказывается картина «громом пораженного литературного мира» (выражение Ю.Загуляевой) на похоронах «рано, внезапно и трагически» умершей поэтессы. Стоит ли так уж винить Бальмонта, что он не был на этих похоронах? Он, по крайней мере, продолжал оплакивать умершую возлюбленную и многие годы спустя, явно остро чувствуя и свою вину.


Короче говоря, ознакомившись с этим источником, я считаю, что не ошиблась в своей версии биографии Лохвицкой. Причиной конфликта с Бальмонтом был отказ поэтессы продолжать отношения в том виде, в каком этого желал поэт.  Собственно говоря, был ли их роман платоническим, не совсем платоническим или совсем не платоническим – не так уж важно и это вне сферы литературоведения. Если он не был платоническим, значит, в стихах о нем рассказано еще во много крат откровеннее и лирические герои практически сливаются с биографическими прототипами (именно так считают «Фидлер и Ко» и именно поэтому я все же в этом сомневаюсь, хотя и не настаиваю на таком понимании). Суть же конфликта в любом случае не меняется. Очевидно и то, что несмотря ни на что, это все-таки была та самая «бессмертная любовь», которую они воспели в стихах.


В чем я действительно ошибалась — так это в оценке личности Ф.Ф. Фидлера, неосторожно назвав его вслед за Вас. Ив. Немировичем-Данченко «неугасимой лампадой пред иконой русской литературы». Как явствует из его записей, «елей» в этой «лампаде» весьма и весьма специфический. Печально, что такой человек был вхож в дома и души русских литераторов. Зато теперь я точно знаю, кого имела в виду Тэффи в своем рассказе «Человекообразные». Позволю себе пространную цитату:


«Человекообразные разделяются на две категории: человекообразные высшего порядка и человекообразные низшего порядка. Первые до того приспособились к духовной жизни, так хорошо имитируют различные проявления человеческого разума, что для многих поверхностных наблюдателей могут сойти за умных и талантливых людей. Но творчества у человекообразных быть не может, потому что у них нет великого Начала. В этом их главная мука. Они охватывают жизнь своими лапами, крыльями, руками, жадно ощупывают и вбирают ее, но творить не могут. Они любят все творческое, и имя каждого гения окружено венком из имен человекообразных. Из них выходят чудные библиографы, добросовестные критики, усердные компиляторы и биографы, искусные версификаторы. Они любят чужое творчество и сладострастно трутся около него. Переписать стихи поэта, написать некролог о знакомом философе или, что еще отраднее, — личные воспоминания о талантливом человеке, в которых можно писать «мы», сочетать в одном свое имя с именем гения. Сладкая радость жужелицы, которая думает об ангеле: «Мы летаем!..»


Хотя, конечно, нельзя отрицать, что собранные Фидлером материалы – бесценный источник по быту и нравам дореволюционной России.



Некоторые пояснения будут даны в примечаниях, вкрапленных в текст. Об остальном предоставляю читателю судить самому.


Вернуться к началу раздела




Цит. по изд.: Фидлер Ф.Ф. Из мира литераторов: характеры и суждения. М., 2008




< c. 229> 31 октября 1898 г.

<на «пятнице» Случевского> Два своих неврастенических стихотворения читала также Мирра Александровна Лохвицкая. Поскольку она исключительно, и притом сладострастно, воспевает супружеские достоинства своего мужа (что, впрочем, не помешало Коринфскому заехать за ней перед ужином, а потом проводить домой), Лихачев прошептал мне на ухо свою эпиграмму на нее (муж отвечает ей):


Оставь, оставь меня в покое,

Не умножай моих седин:

Ведь нас не трое и не двое –

Ведь я один, как перст один!


Все заявили, что она (Лохвицкая) – поэтесса pur sang — в отличие от Чюминой — нервами и наяву переживает каждое свое стихотворение.


< c. 230> 1 ноября 1898 г.

Сегодня нанес визит Лохвицкой (мадам Жибер). Уже семь лет она замужем, у нее трое детей. Ее муж служит в страховой компании и, судя по портретам, вполне заслуживает тех похвал, которыми его осыпает жена.  Она сказала: «У меня много врагов и очень мало друзей. Надо мной смеются, потому что моя лирика эротична, существует множество эпиграмм на мои стихи». – «Считаете ли Вы, что второй том Ваших стихотворений лучше первого?» – «Во втором такое количество эротики, что э т о    п р о с т о   н е п р и л и ч н о!"

<- Выделено Фидлером. Однако забавная самооценка! – Т.А.>


< с. 232> 14 ноября 1898 г.

Лохвицкая прислала следующее непристойное стихотворение (воспроизвожу по рукописи):


КОЛЬЧАТЫЙ ЗМЕЙ


Ты сегодня так долго ласкаешь меня,

О мой кольчатый змей.

Ты не видишь? Предвестница яркого дня

Расцветила узоры по келье моей.

Сквозь узорные стекла алеет туман,

Мы с тобой как виденья полуденных стран.

О мой кольчатый змей.


Я слабею под тяжестью влажной твоей,

Ты погубишь меня.

Разгораются очи твои зеленей…

Ты не слышишь? Приспешники скучного дня

В наши двери стучат все сильней и сильней,

О, мой гибкий, мой цепкий, мой кольчатый змей,

Ты погубишь меня!


Мне так больно, так страшно. О, дай мне вздохнуть,

Мой чешуйчатый змей!

Ты кольцом окружаешь усталую грудь,

Обвиваешься крепко вкруг шеи моей,

Я бледнею, я таю, как воск от огня.

Ты сжимаешь, ты жалишь, ты душишь меня,

Мой чешуйчатый змей!


Это говорит она, он отвечает:


Тише! Спи! Под шум и свист метели

Мы с тобой сплелись в стальной клубок.

Мне тепло в пуху твоей постели,

Мне уютно в мягкой колыбели

На ветвях твоих прекрасных ног.

Я сомкну серебряные звенья,

Сжав тебя в объятьях ледяных.

В сладком тренье дам тебе забвенье

И сменится вечностью мгновенье,

Вечностью бессмертных ласк моих.

Жизнь и смерть! С концом свиты начала.

Посмотри – ласкаясь и шутя,

Я вонзаю трепетное жало

Глубже, глубже… Что ж ты замолчала,

Ты уснула? – Бедное дитя!


Когда это стихотворение было прочитано, мы с Ясинским в один голос воскликнули: «Саламбо!» Лихачев на миг задумался, а потом продекламировал, под впечатлением этого стихотворения…


<Цитировать то, что продекламировал Лихачев, на своем сайте не считаю возможным, поэтому интересующихся отсылаю к книге – Т.А.>


< c. 233> 20 ноября 1898 г. Вчера – день рождения Лохвицкой; ей исполнилось 28 лет.


<На самом деле 29. По поводу дня рождения – тоже подтверждаются мои догадки относительно записи в дневнике Брюсова 19 ноября 1897 г. Я не была уверена, что Лохвицкая отмечала свой день рождения (все-таки в дореволюционной России отмечались в основном именины), но на дату обратила внимание. А раз день рождения отмечался, значит, нет сомнения, что у Брюсова речь идет именно о ней и что именно она стала причиной того, что в дружбе Бальмонта и Брюсова «что-то порвалось» – Т.А.>.


Она говорила, что испытывает физическое отвращение к Флексеру <Волынскому – Т.А.> и не в состоянии понять, как он может нравиться другим женщинам (например, Гуревич и Зинаиде Мережковской). Желая прочесть своего знаменитого «Кольчатого змея», она отвела дам (то есть Чюмину и мою жену) к себе в кабинет, но одновременно и Федора Сологуба (Тетерникова), который всем своим видом (исключая бороду) и впрямь напоминает евнуха. За вечер он не произнес и десяти слов, да и те лишь тогда, когда ему приходилось отвечать на вопросы, заданные напрямик. Чюмина, похожая лицом на мопса, держалась, как обычно, просто и мило. Почти не слова не произнес и Коринфский; он вздыхал, бросая на Лохвицкую похотливые взгляды. Она оказывала ему (правда, незначительные) знаки внимания, хотя по отношению к Бальмонту вела себя куда откровеннее (говорят, она «живет» с ним). За ужином он напился и стонал, когда Лохвицкая – на этот раз для всех – стала декламировать своего «Кольчатого змея»; он пялился на нее как загипнотизированный. Когда он (Бальмонт) читал свое запрещенное цензурой стихотворение «Бесконечность», Минский громко и бестактно шептал своей «Белле» про «восхитительный» талант Федора Сологуба и не смущался возгласами, требующими тишины. Бальмонт в одном сюртуке проводил меня до улицы и расцеловал, расточая мне восторженные комплименты. Ни у кого в этом обществе не вызвало удивления, что день рождения Лохвицкой празднуется без ее мужа; было три часа ночи, когда мы разошлись, а его так никто и не видел. Лохвицкая разрешила мне выписать из ее тетради два непечатных стихотворения:


1.

На бледных цветах анемона

Пурпуровый отблеск погас. —

То были не вздохи, а стоны

В вечерний томительный час.


И смех, и зубов скрежетанье,

И струн оборвавшихся звон

В блаженном сливались рыданьи,

И ночь промелькнула, как сон.


Миндальной струей повилики

Насытился воздух сырой.

То были не стоны, а крики

Предутренней сладкой порой.


2.

Нет, мне не надо краденого счастья,

Одну лишь ночь, молю, мне подари.

Хочу я длить забавы сладострастья

С заката дня до утренней поры.


Мне чужд восторг мгновений торопливых,

Дай мне одну, но сказочную ночь,

Чтоб в вихре ласк, бесстыдных и стыдливых,

От пресыщенья изнемочь.


21 ноября 1898. Вчера принимал участие в Обеде беллетристов. Явилось двадцать два человека. С.Н. Филиппов (он заехал за мной) рассказывал, что Бальмонт – сладострастный психопат; несколько лет назад он выбросился из окна на улицу. Он (т.е. Бальмонт) поднялся во время обеда и предложил пригласить к участию в наших собраниях «самую талантливую из русских поэтесс» – Лохвицкую; это предложение было единодушно отклонено.


...С обеда отправился к Случевскому на поэтический вечер. Провел у него не более часа, поскольку спешил в Союз, чтобы агитировать в пользу юбилея Баранцевича. Не знаю, читала ли Лохвицкая своего «Кольчатого змея"; во всяком случае, когда все общество стало ее об этом просить, она ответила отказом. Декламировала другие свои стихи, причем Зина Мережковская – во время чтения – отвернулась с выражением плохо скрываемой зависти.


25 ноября 1898 г. Вчера нас навестил Мамин.

"Когда Лохвицкая читала тогда у тебя свои стихи, мне казалось, она читает их с таким чувством, будто у нее вот-вот упадут панталоны"

<- надо понимать, имеется в виду смущение поэтессы, страдавшей застенчивостью. Ср. воспоминания Ясинского. – Т.А.>


< с. 244> [На «пятнице» Случевского, 16 января 1899 г.] Коринфский разговаривал с Лохвицкой, держась от нее на некотором отдалении; за ужином он ни за что не хотел сесть с ней рядом и не выразил ни малейшего желания проводить ее домой, так что ей пришлось возвращаться одной.


< В  переписке с Коринфским сохранилось письмо от 15 января 1899 г., (письмо XX), по которому нельзя предположить никакой ссоры. Зато к ближайшим числам (18-20 января) относится небольшой конфликт по поводу того, что Коринфский назвал стихотворение Лохвицкой «бальмонтистским», на что она обиделась. – Т.А.>


< с. 249> 7 февраля [1899 г.]

Бальмонт сказал: «Утверждают, что Лохвицкая проста как природа. Да, она как сама природа — то есть сложна, ибо нет ничего сложнее природы. “Простота природы” — пустое выражение. Когда моя жена предложила Бальмонту тарелку с рыбой, он не отказался и при этом сказал: “Никто так не прожорлив, как поэт”.


Он (Бальмонт) продиктовал мне два нижеследующих своих стихотворения, которые не могут быть напечатаны (хочу раз и навсегда отметить, что все стихотворения, занесенные в эти тетради, записаны не по памяти, а под диктовку, или — скопированы).



СЛАДОСТРАСТИЕ


Манящий взор. Крутой изгиб бедра.

Волна кудрей. Раскинутые руки.

Я снова твой, как был твоим вчера,

Исполнен я ненасытимой муки.

Пусть нам несет полночная пора

Восторг любви, а не тоску разлуки!

Пусть слышатся немолчно до утра

Гортанные ликующие звуки!

Одной рукой сжимая грудь твою,

Другой тебе я шею обовью;

И с плачем, задыхаяся от счастья,

Ко мне прильнешь ты, как к земле листок,

И задрожишь от головы до ног

В вакхическом бесстыдстве сладострастья.


<Ср. стих. Бунина «Памяти».


БЕСКОНЕЧНОСТЬ


Мы с тобой сплетемся в забытьи:

Ты, как нимфа, лежа на диване,

Я — прижав к тебе уста мои,

На коленях, в чувственном тумане.


Спущены тяжелые драпри,

Из угла нам светят канделябры,

Я увижу волны, блеск зари,

Рыб морских чуть дышащие жабры.


Белых ног, прижавшихся к щекам,

Красоту и негу без предела,

Отданное стиснутым рукам,

Судорожно бьющееся тело.


Раковины мягкий мрак любя,

Дальних глаз твоих ища глазами,

Буду жечь, впивать, вбирать в себя

Жадными несытными губами.


Солнце встанет, свет его умрет.

Что нам Солнце — разума угрозы?

Тот, кто любит, влажный мед сберет

С венчика раскрытой, скрытой розы.


Сверху, с левой стороны от стихотворения, он приписал: «Мое лучшее стихотворение».


После завтрака (выпито было немало) Бальмонт потащил меня к себе. Он занимает вместе с женой (непривлекательная особа высокого роста, которая вскоре удалилась) изящно обставленную квартиру из трех комнат на Малой Итальянской, 41. На столе появилось пиво, и Бальмонт принялся рассказывать о себе. Ему тридцать два года. Двадцатилетним юношей он женился в Москве, но через несколько лет они разошлись. От этого брака было двое детей, девочка, которая умерла, и мальчик, который живет сейчас с матерью. При разводе он взял всю вину на себя, но заключить брак с нынешней женой (ее зовут Екатерина Алексеевна) ему удалось лишь с помощью поддельного документа. Уже несколько лет живет с Лохвицкой. Она, по его словам, артистка сладострастия и так ненасытна, что однажды они занимались любовью целых четыре часа подряд. Вместе с тем она очень стыдлива, и всегда накрывает обнаженную грудь красным покрывалом Бальмонт ставит сладострастие превыше всего в мире и опьяняется его «красотой».


<Ср. письмо Бальмонта Лохвицкой).   Возможно, конечно, официальный тон письма объясняется разрывом (письмо написано более года спустя). Тем не менее контраст с сообщаемыми Фидлеру подробностями разителен. И не менее разителен контраст между тоном письма и фактом посвящения Лохвицкой эротического цикла «Зачарованный грот» в 1903 г – Т.А.>


< c. 251> [На «пятнице» Случевского, 13 февраля 1899 г.]

Кроме того присутствовали: Льдов (все время увивался вокруг Лохвицкой), Ясинский, Соколов, Порфиров, Быков, Коринфский, Лихачев, Грибовский, Мережковская, Allegro (сестра Владимира Сергеевича Соловьева) и Бальмонт. Я на санях повез Лохвицкую домой (мы живем по соседству). Когда я заговорил о Бальмонте, она воскликнула в сильном раздражении: «Черт знает, где он шляется!» Когда же я сказал о Коринфском, что он — славный человек, она убежденно согласилась со мной: «Да, да, очень славный!».. У Случевского, перед нашим уходом, Бальмонт бросил на нее странный взгляд и предложил проводить домой, но она с насмешкой отказалась. Когда я сказал Коринфскому, что Лохвицкая ценит его очень высоко, он жадно спросил: «За что?» — «за твою услужливость и скромность». — «И только?»


< c. 256> 13 марта 1899 г. Вчера — ужин у Случевского. Бальмонт рассказал мне, что после вечера у Чюминой он несколько часов шатался по улицам, сам не зная, где; когда он, в конце концов, спросил полицейского, далеко ли до Итальянской, где он живет (у него не было при себе ни копейки денег), то услышал в ответ: «Ну, примерно верст восемь». Продиктовал мне следующее стихотворение:


Как жадно я люблю твои уста!

<…>

Бальмонт пояснил: «Я написал это стихотворение — возможно, самое мое лучшее, вчера. <…> — «А ты читал его Лохвицкой?» — «Нет, tout est fini!»


< c. 259> [На «пятнице» Случевского, 13 марта 1899 г.]: присутствовали также: Мережковский, Мазуркевич, Лохвицкая (не обменялись с Бальмонтом ни единым словом)…


< c. 260> [На «пятнице» Случевского, 20 марта 1899 г.]: Бальмонт тихо и настойчиво беседовал о чем-то с Лохвицкой, восседавшей с ним рядом; на ней была высоченная шляпа.

М. Лохвицкая и К. Бальмонт

<Забавно! Я – повторюсь – не знала этого текста, когда подбирала «парные» фото Бальмонта и Лохвицкой. Возможно, и шляпа – та самая – Т.А.>.


< c. 262> [На «пятнице» Случевского, 27 марта 1899 г.]: до ужина ушли: Д.Л. Михайловский, Бальмонт и Лохвицкая (последние — врозь).


< c. 271> [У Мережковских 1 апреля 1899 г.]: «Бальмонт (явился с женой) прекратил свою связь с Лохвицкой (ее не было). «Она мне надоела, мной же овладела безумная страсть к книгам. Кроме того, у меня сейчас безденежье: наши совместные оргии всегда стоили кучу денег. Теперь она <…> c какой-то дамой». <Вот уж это – явное вранье! – Т.А.> Стихотворение «Как жадно…» не имеет к Лохвицкой никакого отношения, это всего лишь фантазия.


[На «пятнице» Случевского, 2 апреля 1899 г.]

В половине второго ночи, под вспышки магния, мы стали фотографироваться группой, в связи с чем появились строки Шуфа:


Всей семьею поэтической

Были в день фотографический;

С миной умною иль глупою

Мы снимались целой группою.


И поскольку кое-кто из мужчин в этой группе расположился у дамских ног, я за ужином предложил тему для поэтического состязания: У ног твоих. Судейство и присуждение призов взяли на себя Щепкина-Куперник и Лохвицкая. Они читали вслух текст, на котором отсутствовало имя автора и выставляли оценку (высший балл — 12).

<…>

< c. 272> Коринфский получил девять баллов за:

Нет в мыслях ничего, совсем затих мой стих,

Ни рифм, ни музыки... Печален мой удел -

Когда у этих ног, у милых ног твоих,

Чудак, я только пропотел!


Я тоже получил девять баллов и хочу увековечить себя:


У ног твоих

Сижу я тих;

Но будь я лих,

Я мог бы их

Обнять, – но их

Бин Фредерих.


< c. 273> Одиннадцать баллов – у Гайдебурова:

Твой взор пылал, манил, искрился,

Но как загадочно утих,

Когда, смущенный, я склонился

У ног твоих!


Душа души внимала зною,

Ловила дрожь страстей живых...

О если б мне и быть – тобою

У ног твоих!

<...>


Сологуб получил 11 1/2 за:

У ног твоих есть ботинки

И есть чулки, -

Зачем же преклоняться мне

У ног твоих,

Чтоб целовать наедине

Товар у мастерских!

Лишь то, что сотворил сам Бог

Я целовать бы мог.

< c. 274> Бальмонт также получил двенадцать баллов:


У ног твоих я понял в первый раз,

Что красота объятий и лобзаний

Не в ласках губ, не в жадном блеске глаз,

А в блеске незабвенных трепетаний,—


Когда глаза — в далекие глаза —

Глядят, как коршун смотрит опьяненный,—

Когда в душе нависшая гроза

Излилась в буре странно измененной,—


Когда в душе, как перепевный стих,

Услышанный от властного поэта,

Дрожит любовь — ко тьме — у ног твоих,

Ко тьме — и мгле, — нежней чем ласки света.


<С небольшими изменениями стихотворение вошло в цикл «Зачарованный грот». <Ср. «У ног твоих». Поскольку стихи писались экспромтом (там есть стихи еще нескольких поэтов, нет сил перенабирать, поэтому интересующихся отсылаю к книге), нельзя сказать, что они из старого запаса. Выходит, все, что было зафиксировано в предыдущей записи Фидлера ("порвал связь», «надоела» и т.п. – неправда. – Т.А.>


Победителем состязания был признан Льдов (12 +++).


Закат погас. Сгустились тени,

Махнула ночь своим крылом.

У ног твоих, склонив колени,

Я плакал долго о былом.


Нет, не обижен я судьбою!

Мне слаще радостей былых —

И воскресать перед тобою

И умирать у ног твоих!


Шуф сочинил такую «концовку":


< c. 275> Кто б ни был в баллах мой соперник -

Воспой-ка Щепкину-Куперник!

Пади пред нею тотчас ниц

Хотя бы из страха единиц!


И тотчас – другую, посвященную Лохвицкой:


Прекрасна Мира

Ее – admiro!

Ее сейчас – уж нет ли, так ли -

Готов зачислить я в «миракли».




< c. 277> 25 апреля 1899 г. Позавчера — в Союзе взаимопомощи. Впервые явилась Лохвицкая, которая в разговоре со мной насмешливо отзывалась почти обо всех членах Союза; лишь Михайловского назвала «интересным». Он как раз проходил мимо нас, и я представил их друг другу. Она покраснела и позднее сказала мне раздраженно: «Зачем Вы нас познакомили?! Разве Вы не знаете, как «Русское богатство» разнесло мои стихи? В одной из рецензий сказано: “Хотелось бы знать, в каком п о л о ж е н и и находится госпожа Лохвицкая, когда пишет стихи…” Конечно, я пребываю в каком-то “положении”, точнее, лежу поутру в постели, с карандашом и тетрадкой в руках…» Потом стала намекать на песню Фауста в сцене Вальпургиевой ночи («Однажды мне приснился сон»), но я не стал отвечать последующими строчками Мефистофеля и старухи, хотя она явно на это рассчитывала».


<Едва ли Лохвицкая, и правда, рассчитывала, что собеседник процитирует в ответ непристойный диалог Мефистофеля со старухой. Скорее всего она имела в виду, что материалом для ее стихотворений (в том числе и эротических) являются впечатления, полученные во сне, на что многократно указывают и ее стихи. Однако весьма важно то, что для нее актуальна фаустовская тема, что еще раз подтверждает мои догадки относительно «Елены» у Бальмонта.– Т.А.>


< c. 289> [6 ноября 1899 г. – сорокалетие Фидлера] Не пришла и Лохвицкая, хотя твердо обещала приехать после полуночи из другого собрания.


< c. 297> [13 ноября 1899 г.] Вчера – вечеринка у Чюминой. Ее муж, хотя и бывший военный, чрезвычайно любезен, прост и мил, она – тоже. Лохвицкая пришла с Гайдебуровым (у них, поговаривают, роман), они все время держались вместе.


[На «пятнице» Случевского, 20 ноября 1899 г.] Лохвицкая явилась в белом кашемировом платье и сообщила, что у нее сегодня день рождения. Шуф тут же изрек:


Поздравляю с днем рожденья,

Но не ангела, а генья.


< c. 306–307> 11 марта 1900 г. Вчера — у Случевского. На лестнице встретил Лохвицкую, весьма возбужденную. Выяснилось: ей было предложено написать, наконец, хоть что-нибудь для «Словца», но она обиженно возразила: “Вы ведь знаете, что я не выношу само это слово —  “Словцо””! Тогда Грибовский в шутку сказал: “Ну, мы все равно поместим что-нибудь Ваше: например, шарж на Вас” (во вчерашнем номере появился шаржированный портрет Владимира Соловьева, выполненный художником Соломко). Тогда она встала, вышла из комнаты и покинула квартиру.


< c. 312> [25 августа 1900 г., мнения П.Ф. Якубовича]: Самым значительным из современных поэтов считает Минского.  В Бальмонте, по его словам, нет ничего оригинального: все, за исключением безвкусных декадентских стихов, — подражание чужеземным поэтам; его перевод “Затонувшего колокола” настолько плох, что Гауптман вырвал бы у себя последние волосы на голове, если бы прочитал. То, что пишет Лохвицкая, — скорее порнография, чем поэзия.


< с. 314> [7 декабря 1900 г.] Вчера, как было условлено, посетил Вербицкую. <…> Считает Лохвицкую подлинной поэтессой, от головы до ног. Попросила меня прочесть ее скандально известного “Кольчатого змея”; я выполнил ее просьбу и прочитал вдобавок еще три сладострастных стихотворения Бальмонта. Она была в восторге, и мне пришлось пообещать, что я перепишу для нее все эти стихи и отправлю ей в Москву.


< с. 329 – упоминание о присутствии Лохвицкой на «пятнице» Случевского 8 февраля 1902 г. >


< с. 345 – упоминание о присутствии Лохвицкой на «пятнице» Случевского 19 октября 1902 г. >


< с. 364–30 декабря 1903 г. > Вчера и сегодня я наносил благодарственные визиты писательницам, принявшим участие в юбилейном обеде в мою честь <…> Лохвицкая сказала (сегодня) о Бальмонте, что как поэт он сделался банкротом, причем злостным, поскольку сам  з н а е т, какую он пишет чушь.

<Напомню, что 1903 г. — год выхода бальмонтовского сборника «Будем как солнце» с посвященным Лохвицкой циклом «Зачарованный грот». Интересно, что она имела в виду: форму или содержание стихов. — Т.А.>


< с. 413> 30 августа 1905 г. 27 августа в Бехтеревской клинике умерла Лохвицкая — от сердечного заболевания, дифтерита и Базедовой болезни.


Вчера в Александро-Невской лавре состоялись похороны. Присутствовали лишь немногие писатели, чему причиной был ряд обстоятельств. Объявление о смерти появилось лишь в «Новом времени» — эту газету многие бойкотируют; жирным шрифтом выделены фамилия Жибер и имя, данное при крещении — Мария; в назначенный час (и до, и после) с непроглядно серого неба лил сильный дождь.


Оба старших ее сына (гимназисты) держались совсем безучастно. И только вдовец долго плакал над гробом, в котором лежала мертвая с искаженным лицом; он целовал ей лоб, губы и руки. Надежда Александровна Бучинская (Тэффи) была, подобно остальным сестрам, облачена в траур, что никоим образом не отражалось на ее лице.


Перед отпеванием появился Вейнберг — укутанный в плед! (только позавчера вернулся из-за границы). Сказал, что ему было бы неплохо присоединиться к тамошним монахам: мол, он всем для этого подходит — и возрастом, и бородой, и лысиной; тогда он ежедневно потчевал бы писателей обильными яствами, которые употребляют монахи во время поста. Когда я предложил отметить пятьдесят лет со дня смерти Гейне постановкой его «Ратклифа», он сказал: «У Вас получится “Ратклиф”, начинающийся с буквы “с”».


Мазуркевич рассказал, что за лето (проведенное им в Сестрорецке) он много написал и будет теперь работать режиссером в Приказчичьем клубе — вместе с Ратовым. Иван Иванович Соколов провел лето в Саблино; ничего не писал, Сологуб жил в Сиверской; кое-что написал. Будищев — ничего; жил на Фирвальдштетском озере (Веттис, гостиница Баумана), затем — два месяца в Саратове; восхищен Берлином. Позняков — массу разного; в Москве один из хороших знакомых (не пожелал назвать имени) украл у него золотые часы, подаренные к юбилею.


Я спросил Льдова, этого таинственного незнакомца (он был в поношенном пальто), почему его нигде не видно, и он ответил: “Я никому не нужен, и мне никто не нужен”. Я протянул ему мой автобиографический вопросный лист, но он отказался сообщить дату своего рождения: “Разве это важно для публики? У нас с ней ничего общего.” Пока пели вечную память, он стоял на коленях, лицо его подрагивало, по щекам катились слезы.


После погребения я отправился с Позняковым, И.И. Соколовым, Будищевым и Сологубом в «Капернаум». Двое первых рассказывали грязные непристойные анекдоты, а Позняков, лежа на диване, изобразил даже мимическую сексуальную сценку.


Потом мы вдвоем с Сологубом отправились ко мне домой, где выпили на брудершафт».


< с. 416 1 октября 1905 г.> Вчера — первый поэтический вечер. У меня. Он прошел необычно сухо, хотя во время ужина на столе было немало влаги. <…>

Настроение было прямо-таки подавленное. Многие объясняли это последними событиями — мрачными и тяжелыми. Кроме того, этому способствовали следующие обстоятельства: 1) моя больная жена сидела в кресле-качалке, вызывая всеобщее сочувствие, и 2) я открыл ужин небольшой траурной речью в связи со смертью Лохвицкой и предложил почтить вставанием ее память, как и память молодого Случевского (что, естественно, было сразу же сделано).


Зато после ужина воцарилась уютная и веселая — почти шаловливая — атмосфера.


< c. 431> 19 февраля 1906 г. Вчера — поэтический вечер у Грибовского. Было довольно скучно, в чем, разумеется, было в немалой мере повинно плохое освещение (в конце концов я попросил зажечь свечи в канделябрах). Хозяин представил двух гостей: Тэффи, которая давно уже просилась к нам (я возражал, потому что она враждовала со своей сестрой, Лохвицкой, но теперь, когда та умерла…), а также критика и поэта-переводчика Штейна.


< c. 450> У меня есть особый альбом, который называется «4 ноября»; в нем расписываются все гости, посещающие меня в этот день. И вот только сейчас я обнаружил в нем стихотворение Панова, записанное год назад:


Страна родная, нам дорогая,

Коснела долго и спала.

Она проснулась, вся встрепенулась

Для кары нынешнего зла.

В стране свободной на всенародный

Святой, неумолимый суд

Из сильных, властных всех ей опасных

Врагов закона приведут.

Тогда бесправье, свое бесправье

Созвав, шатнется и падет

К свободе, к свету, под песню эту

Вперед, вперед! Смелей вперед!


<Фидлер никак не ассоциирует эти вирши с Лохвицкой, однако в них ясно слышался отголоски ее «Вакхической песни»>


< с. 451, 6 ноября 1906> Мамин был весел и трезв. Он ночевал у нас и утром, в половине десятого, выпил бутылку пива (последнюю из шестидесяти, оставшуюся не выпитой; вчера, в воскресенье, все винные лавки были закрыты до двенадцати часов) и стакан вина; при этом он в высшей степени разумно и тонко рассуждал о стихах Лохвицкой и даже процитировал несколько строк — я прямо онемел от изумления.


< с. 615> 12 ноября 1913 г. Вчера вечером, без четверти одиннадцать, когда я уже ложился спать на оттоманке в моем кабинете, явился Бальмонт со своей Еленой. Он был совершенно трезв. Моя жена уже легла, но он хотел «пожать ей руку, я закрою глаза», тогда я сказал, что это не вполне уместно и визит в спальню не состоялся. Он сказал мне: «Я ужасно рад, что ты зашел ко мне. А моей душе бушевала сотня чертей, но ты их всех успокоил...» О Мирре Лохвицкой (мы были одни в кабинете, снова утратившем спальный вид) Бальмонт сказал, что любил ее и продолжает любить до сих пор: ее портрет сопровождает его во всех путешествиях...